|
Чего греха таить, в толчее общественного транспорта — в трамвае ли, троллейбусе — иногда можно услышать не только раздраженное замечание, но даже оскорбление. По сути, из-за пустяка: то на ногу кто-то кому-то нечаянно наступил, то прошел к выходу неловко и толкнул кого-то, то место первым «захватил». Тут-то и начинается... Иной ревнитель порядка свою несдержанность нередко объясняет просто: «Жизнь такая». «Не жизнь, а воспитание, — возражает в подобных случаях одна из моих знакомых. — Нельзя позволять себе распускаться даже в самых некомфортных условиях».
Любовь Михайловна, уроженка Хмельницкой области, выросла без отца (он погиб на фронте в Великую Отечественную) и помнит те времена, когда голодные дети или их истощенные матери украдкой собирали колоски, оставшиеся на колхозном поле после жатвы, за что могли и в «кутузку» загреметь. Но сердце ее не очерствело, умеет Любовь Михайловна находить зернышко доброты даже в самой заскорузлой в житейских невзгодах душе. «С людьми надо быть доброжелательными, — убеждена она. — Никогда ведь не знаешь, что пережил незнакомый тебе человек, которого ты, пусть и нехотя, обидел», — и рассказала как-то об одном из жестоких «воспитательных» моментов тех лет (пусть они никогда и ни с кем не повторятся), который пережила сама.
В 1948 году, на исходе сентября, когда уже примораживало, отправилась она, шестилетняя малышка, с несколькими такими же отчаянными ребятишками на поле, что в пяти километрах от села, чтобы набрать колосков, хотя они уже и подгнили после обильных дождей. И вдруг появился на лошади то ли бригадир, то ли учетчик. Была тогда и такая должность: учетчик следил, выработал ли колхозник минимум трудодней. Не выработал — наказывали, а выработал — ни копейки не платили, «птичку» ставили. Начал он гнать ребят с поля. Иначе, мол, «батьки сядуть в тюрму». «А в мене нема батька, — нашлась бойкая малышка, — вiн з вiйни не прийшов». «Мама сяде!»— пригрозил «проверяющий». Так и ушли дети ни с чем. А как хотелось им хотя бы зерен пожевать...
«После той жизни я и стала жалеть всех людей», — призналась Любовь Михайловна и рассказала о недавнем случае. Сидел в троллейбусе напротив нее семнадцатилетний, как она потом у него узнала, паренек. Щелкал семечки, а шелуху бросал под ноги. Любовь Михайловна не выдержала: «Вы такой хороший мальчик, такой замечательный, — сказала ему доброжелательно, — не надо бросать на пол. Убирать будет, наверное, старушка-пенсионерка, тяжело ей, и платят мало. Представьте себе, если бы это была ваша бабушка. Жалко, правда? У вас же, видно по всему, золотое сердце, вы такой красивый». «Я некрасивый», — угрюмо буркнул парень. «Вы просто не знаете себя, вы красивый», — стояла на своем Любовь Михайловна. И парнишка оттаял. Застеснявшись, начал шелуху в карман прятать.
...А вспомнила я этот эпизод по такому, казалось бы, малопримечательному случаю. Как-то, задержавшись на редакционном задании, возвращалась трамваем домой в сгустившихся сумерках. Зажатая в угол у кабины водителя высокорослыми пассажирами, радовалась, что в окно можно смотреть, чтобы выйти вовремя. И тут слышу донесшийся с середины вагона встревоженный женский голос: «Чей это ребенок? Уснул! Еще остановку проедет... Мальчик, ты чей?». — «Ничей, — послышался сонный детский голос. — Я сам, без мамы, еду». — «А где тебе выходить?» — «На Бреуса». — «Ну, спи-спи, я тебя разбужу. Я тоже там выхожу. А в следующий раз, когда будешь ехать и почувствуешь, что морит сон, проси людей разбудить тебя на Бреуса. Хорошо?» — «Я тоже там выхожу, — присоединился еще чей-то голос. — Пусть пока мальчишка вздремнет. Им сейчас столько задают — устают и ребята постарше. Спи-спи, разбудим».
Вышли они через остановки три. За сплошной стеной спин толком не разглядела ни мальчонку (по голосу — лет семи-восьми), ни его неожиданных «сопровождающих». Но все равно на душе стало намного теплее.
Мария Парута