|
За долгие годы работы на судах Черноморского пароходства где только не приходилось встречать следы родной Одессы!
В Амстердаме, например, я увидел однажды на фасаде одной гостиницы мемориальную доску, на которой на русском и английском языках прочитал: « В этом отеле в 1974 году во время гастролей в Голландии жил и здесь умер выдающийся скрипач, Народный артист СССР, профессор Московской консерватории, Почетный член Лондонской Королевской академии музыки, Почетный член Американской академии наук и искусств, Почетный член Национальной академии музыки в Риме, Почетный доктор Кембриджского университета Давид Ойстрах».
Это имя знакомо мне было с детства. Моя мама, учительница музыки, мечтала сделать из меня музыканта. И когда мне исполнилось семь лет, привела в знаменитую школу Столярского, что на Сабанеевом мосту.
В школу эту меня не приняли по причине отсутствия должного музыкального слуха, чему я был очень рад, так как, начитавшись Стивенсона, Жюль Верна и Джека Лондона, мечтал стать моряком. Но в вестибюле школы успел прочитать написанные золотыми буквами на мраморной доске имена выпускников школы, ставших знаменитыми музыкантами, и среди них имя Давида Ойстраха. Кроме того, когда он однажды давал несколько концертов в Одесской филармонии, мама водила меня на один из них...
В канадском порту Монреаль, что на реке Святого Лаврентия, к нам на судно пришла пожилая женщина, еврейка, которая, узнав, что в порту стоит теплоход из Одессы, хотела узнать о судьбе своих родственников. Они оставались в захваченном фашистами городе. И куда она только не обращалась — и в советские учреждения, и в Международный Красный крест, но ей ничего не удалось узнать.
Мы тоже, конечно, не могли ей ничего об этих людях рассказать, но, как сказала наша гостья, сидя у нас в кают-компании: «Я хоть посидела среди свежих людей с Одессы!».
Сама она была привезена в Канаду, когда ей было пять лет. Ее родители бежали из Одессы после страшных еврейских погромов 1905 года. В Монреале она выросла, владела несколькими ювелирными магазинами, но русский язык не забыла. И когда уходила, вынула из своей элегантной сумки записную книжку и попросила у нас автографы...
Ну, а самый интересный одесский след я увидел на Крайнем Севере. Плавал я тогда вторым механиком на танкере «Ельня». Шли мы из Туапсе в бухту Тикси с десятью тысячами тонн керосина для реактивных истребителей, которые базировались где-то в районе Тикси.
Следуя во льдах Северного Ледовитого океана в караване судов за атомным ледоколом «Ленин», мы вдруг потеряли ход. Караван ушел вперед, а мы остались стоять среди торосистых льдов.
Уже стемнело, на небе появились сполохи северного сияния, когда атомоход вернулся и встал рядом с нами. С него спустили под лед водолаза, который обнаружил, что у нас сломан винт.
«За вами придет дизельный ледокол «Киев» и поведет в Тикси», — сказали нам с «Ленина». И атомоход ушел.
«Киев» мы ждали дней пять. Капитан связался с ним по радио. С ледокола ответили: «Ждите». Он, как и «Ленин», где-то проводил караваны и к нам не спешил.
Был сентябрь, и если днем немного пригревало солнце, то с наступлением сумерек хватал мороз. За ночь палуба промерзала до звона, а на иллюминаторах появлялись морозные узоры.
Днем на горизонте видна была какая-то деревушка, и в бинокль можно было разглядеть несколько маленьких костров, возле которых сидели на корточках мальчишки — пекли, наверное, картошку. Но с наступлением сумерек угасало солнце, гасли костры, и деревушка погружалась в долгий осенний сон.
Через день или два, в ожидании ледокола, решили мы сходить в эту деревушку, купить свежего молока. С разрешения капитана пошло нас человек пять. Я, боцман, моторист и два матроса. Идя по льду, мы скользили, падали, поднимались со смехом, и было весело и вольно вот так идти после утомительно долгого перехода с Черного моря к этим сверкающим на солнце вечным, как само мироздание, льдам Северного Ледовитого океана!
Взяли мы с собой надувную лодку, и когда подошли к кромке льда, за которой поблескивала вода, отделяющая нас от деревушки, надули ножным насосом лодку, сели в нее и на веслах пошли к берегу.
Деревушка называлась Верхняя Золотица. Сказал нам об этом встретившийся на берегу мальчишка. Узнав, что мы моряки со стоявшего напротив деревни во льдах танкера и что хотим купить молока, он повел нас к «бабке Прасковье», как сказал он, шмыгая носом.
В деревне пахло копченой треской и печным дымом. А из скотного двора, мимо которого мы проходили, тянуло парным молоком и теплым навозом.
— А что ж это никого не видно? — спросили мы нашего проводника.
— Мужики все рыбаки, — ответил мальчишка. — В море они, где льда мало. Вот как льдом все затянет, тогда и вернутся в деревню. Ребята в школе, а бабы в поле. А я болел, так у меня справка. И, вытащив из-за пазухи замусоленную бумажку, он показал ее нам.
Мальчишка привел нас к избе, возле которой на столбе сипело радио, а плетень, огораживающий избу от улицы, был утыкан, как это принято в украинских деревнях, перевернутыми кувшинами — глечиками.
Встретила нас морщинистая старуха. Встретила беззубой улыбкой: «Проходите, проходите».
Мы вошли в просторную чистую избу, где пахло свежевымытыми полами и свежеиспеченным хлебом. Хозяйка усадила нас за стол, покрытый суровой скатертью, и принесла с кухни кувшин молока. Поставила перед нами алюминиевые кружки и нарезала хлеб:
— Ешьте.
Мальчишка тоже сел с нами за стол. Он оказался соседом этой бабки, которой, как сказала она, было 90 лет!
Я оглядел избу. Стены ее были увешаны фотографиями и почетными грамотами. А в красном углу висела в тусклом серебряном окладе икона Николая-угодника, подсвеченная подрагивающим огоньком лампадки.
И вдруг среди всех этих многочисленных фотографий, на которых были седые старики и похожие на хозяйку молодые женщины, возможно, дочери, а может, внучки, я увидел открытку, на которой узнал Одесский оперный театр!
Встав из-за стола, я подошел ближе и стал внимательно рассматривать открытку, взятую в рамочку, как и остальные висевшие на стенах фотографии.
— Откуда это у вас? — спросил я хозяйку, показывая на открытку.
Она подошла, поглядела и махнула рукой:
— А то давно было. Годов двадцать назад. Тут во льдах пароход затерло. Команда с него у нас по избам жила. Потом их всех самолет увез. Так двое у меня жили. Вот они и подарили эту открытку. Там на ней написано: «Милой бабушке Прасковье от благодарных одесситов». А про той теантр сказали, что он самый знаменитый в мире!
Все, кто пришли со мной, встали из-за стола, подошли и стали рассматривать открытку.
— Да, вот куда Одесса забралась! — сказал, засмеявшись, боцман. Надо и нам что-нибудь бабке подарить.
Он вытащил из кармана связку ключей с брелоком, отцепил брелок и протянул хозяйке:
— Держите. Это на память от нас!
На брелоке была изображена Потемкинская лестница с памятником Дюку наверху.
Хозяйка поблагодарила, пошла на кухню, принесла молоток, прибила рядом с открыткой гвоздик и повесила на него брелок. И так это у нее быстро и ловко получилось, что я подумал: «Какой же она была прекрасной работницей!». Да и по чистоте в избе это было видно.
И я представил, как, живя в этой избе одиноко, встает она затемно, кланяется иконе, потом, наскоро умывшись, одевшись, повязав платок, выходит во двор. И чего только не переделает за день! Доит и выгоняет на улицу корову, которая идет пастись под крики деревенского пастуха с другими хозяйскими коровами, кормит кур, задает корм поросенку, копает на огороде картошку, топит печь и варит обед. Потом идет к морю и собирает в корзину йодистые водоросли, которые покупает у нее агаровый завод (так она нам рассказала). По субботам топит баню, стирает, штопает, выскабливает до блеска и моет полы, и все это сама, без чьей-либо помощи!
И еще подумал я: как не страшно ей одной жить на краю деревни у самой кромки моря, которое ревет по ночам, когда разыгрывается шторм, когда от шума прибоя вздрагивают в избе оконные стекла, как вскипает и оседает у берега пена, и как тогда она не спит, а встает и молится перед иконой, не за себя — за тех, кто в море, на рыбных промыслах, молится святому Николаю с просьбой не дать им погибнуть...
А потом ложится и лежит неподвижно, вспоминая, наверно, детство и молодость, и все, что было в молодости, — и любовь, и веселье, и громкие застолья, и детей своих, которых она пережила, и всех, всех, с кем довелось жить и работать, и все то прекрасное, что было в ее жизни, и думает о старости своей, похожей на темный зимний вечер...
Когда собрались мы уходить, поблагодарив ее за гостеприимство, она дала нам бидончик молока, буханку свежего ржаного хлеба, который сама пекла, и, отказавшись от денег, вышла нас провожать, пожелав нам на прощание счастливого плавания.
Проводил нас на берег тот же мальчишка, и когда отошли мы уже на своей надувной лодке, гребя к кромке льда, чтобы вытащить там лодку и идти по льду к нашему танкеру, бабка Прасковья все еще стояла на пороге своей избы, высокая, крепкая, несгибаемая годами, подавая нам пример твердости духа и работоспособности даже в такой глубокой старости.
И когда мы поднялись на борт «Ельни», у трапа нас ждал начавший волноваться за наше долгое отсутствие капитан. Мы вручили ему бидончик молока, и он спросил, что нас в деревне так долго держало. Мы рассказали ему о Прасковье и открытке с видом Одесского оперного театра. Капитан засмеялся и сказал, что нашу Одессу можно встретить везде!
На следующий день, с треском ломая лед, к нам подошел мощный финской постройки дизельный ледокол «Киев». Он взял нас на буксир и повел в Тикси. Выгрузившись в Тикси за несколько дней, мы под проводкой того же «Киева» пошли сквозь льды к чистой воде Баренцева моря, где нас ждал присланный из Мурманска буксир, который капитан запросил по радио. «Киев» сдал нас ему, как сказал капитан ледокола, «с рук на руки», и мы пошли в Мурманск, куда из Одессы доставили по железной дороге для нас новый винт.
Ну, а уже из Мурманска, где тоже встретили на заводе работавших там выпускников Одесского водного института, пошли на Черное море, домой.
Аркадий Хасин